
Его ирония — это не колкий щегольской укол, а скорее грустная улыбка человека, который слишком хорошо разглядел мир. Он будто смотрит на нас из-под полуспущенных век, с лёгкой усмешкой, в которой прячется бездна нежности. Он умел вышучивать пошлость так, что она корчилась и исчезала, но за этим стояла не злоба, а какая-то почти болезненная любовь к тому, что могло бы быть, в мире, который чуть добрее и осмысленнее.
А потом являлся другой его голос — лирический, почти беззащитный. Тот, что писал о фоксе Микки, о «тёплых ручках» и о детском острове. Это не было сменой маски. Это была вторая нота одного аккорда. Там, в детстве, он находил ту самую подлинность, которую так язвительно искал во взрослом мире.
В его стихах я всегда чувствую не просто поэта, а родственную душу. Того, кто понимает, что самое пронзительное — это часто самое простое, и что лучший способ говорить о серьёзном — с прищуром, чтобы не расплескать. Он для меня — тот самый «печальный рыцарь смеха», чья улыбка согревает куда сильнее, чем иные пафосные оды. И сегодня, в его день рождения, я просто почитаю вам самое любимое и нежное стихотворение.
У каждого свой дурман,-
А я люблю консьержкину Лизу,
У нас — осенний роман.
Пусть Лиза в квартале слывет недотрогой,-
Смешна любовь напоказ!
Но все ж тайком от матери строгой
Она прибегает не раз.
Свою мандолину снимаю со стенки,
Кручу залихватски ус…
Я отдал ей все: портрет Короленки
И нитку зеленых бус.
Тихонько-тихонько, прижавшись друг к другу,
Грызем соленый миндаль.
Нам ветер играет ноябрьскую фугу,
Нас греет русская шаль.
А Лизин кот, прокравшись за нею,
Обходит и нюхает пол.
И вдруг, насмешливо выгнувши шею,
Садится пред нами на стол.
Каминный кактус к нам тянет колючки,
И чайник ворчит, как шмель…
У Лизы чудесные теплые ручки
И в каждом глазу — газель.
Для нас уже нет двадцатого века,
И прошлого нам не жаль:
Мы два Робинзона, мы два человека,
Грызущие тихо миндаль.
Но вот в передней скрипят половицы,
Раскрылась створка дверей…
И Лиза уходит, потупив ресницы,
За матерью строгой своей.
На старом столе перевернуты книги,
Платочек лежит на полу.
На шляпе валяются липкие фиги,
И стул опрокинут в углу.
Для ясности, после ее ухода,
Я все-таки должен сказать,
Что Лизе — три с половиною года…
Зачем нам правду скрывать?